Открылось плоское пространство, там и сям перегороженное плетнями, среди которых, на дне небольших овражков, таились проселочные дороги, сейчас занесенные сугробами, похожими на высокие курганы или островерхие крыши. На один из таких деревенских проселков свернули сани Боровичей и стали пробиваться сквозь сугробы. Когда Марцинек, выворачивая шею, заерзал на месте, чтобы, несмотря на горе, взглянуть на лошадей, он вдруг увидел в конце поля полосу серых стен под белыми стрехами. Эти стены образовали ровную линию и приковывали взгляд своим необычным среди снегов цветом.

– Что это, мамочка? – спросил он. Глаза его были полны слез.

Пани Борович принужденно улыбнулась и внешне спокойно ответила:

– Это ничего, милый… Это Овчары.

– Ив этих Овчарах уже… школа?

– Да, милый. Но это ничего. Ведь ты же крепкий, рассудительный, умный мальчик! И ты ведь любишь свою мамочку. Надо учиться, маленький, надо учиться…

– Да он же притворяется… – сказал отец, сам притворяясь, что помирает со смеху. – Далеко ли до пасхи? Не успеешь и глазом моргнуть, а время уже прошло. Глядь, а к школе подъезжает бричка. «За кем приехал?» – спрашивают Ендрека. «А за нашим паничем, за гимназистом», – говорит он. А дома-то сколько мазурок, куличей, миндального печенья… уйма, говорю тебе, уйма!

Ветер в поле был резче и сек лица отца и матери, Марцин прислушивался к мучительному сжатию сердца, которое испытывал впервые в жизни, и молча терпел обрушившуюся на него лавину слов о школе, о необходимости учиться, о гимназии, о мундире, о мазурках, зайцах, о леденцах, о пистонах, о послушании, о каком-то прилежании и бесконечной веренице других вещей. Минутами он совсем переставал думать и утомленными глазами наблюдал, как ветер раздувает мех илькового, в форме пелерины, воротника матери, будто кто-то дышал в это место, приложив к нему губы; минутами всеми силами детской воли подавлял ужас, который сотрясал его, как внезапный выстрел.



3 из 203